В Новом Рижском театре
Мы наконец-то посмотрели в Новом Рижском театре моноспектакль «Бродский/Барышников», который обеспечил массовую культурную эмиграцию в Ригу и продолжает лишать публику сна и покоя, и теперь рассказываем о нем вам
«Как славно ввечеру, вдали Всея Руси,
Барышникова зреть. Талант его не стерся!
Усилие ноги и судорога торса
с вращением вкруг собственной оси
рождают тот полет, которого душа
как в девках заждалась, готовая озлиться!
А что насчет того, где выйдет приземлиться, —
земля везде тверда; рекомендую США».
Это строки из стихотворения, которое Иосиф Бродский посвятил Михаилу Барышникову в 1976 году, так его и назвав — «Михаилу Барышникову». За время, прошедшее с того момента, как Бродский поставил в нем финальную точку, и до дня, когда Барышников вышел на сцену Нового Рижского театра с чемоданом в руках, перевернулось многое, но вот одно точно осталось неизменным — его ничуть не стершийся талант.
Про постановку «Бродский/Барышников» говорить начали сразу и много. И с самого начала печально предвещали: билетов будет не достать. Зал, рассчитанный на 470 человек, всех желающих, оккупировавших его кассы и сайт, вместить явно не мог. С последнего одна за другой исчезали заветные даты: сначала на октябрь, потом на ноябрь, в кассах стояли очереди, место в которых люди не стеснялись занимать чуть ли не за сутки до старта продаж. То, что успевшие достать билет будут добираться «на Барышникова» самолетом, поездом, машиной, никаким сюрпризом тоже не было — шансы, что когда-нибудь он выйдет на петербургскую или московскую сцену, по-прежнему минимальны. Так что для многих зрителей весь этот предпремьерный ажиотаж стал частью культа — выстрадать свой билет они были явно не против.
Отношение самого Михаила Барышникова ко всей этой шумихе легко передать всего в паре фраз, а если точнее, в специальном объявлении, сделанном перед началом спектакля сразу на нескольких языках: «Личная просьба артиста: во время постановки не снимать. Если вам это так сильно нужно, снимать можно во время поклонов». И все как один, укоренные этим «так сильно нужно», действительно выключают и убирают телефоны — за время спектакля из зала не донесется ни единого звука — на зависть самым громким московским премьерам.
На сцене тем временем — только лишь застекленный павильон, чьи — хоть потертые и облупившиеся — рамы напоминают о былом величии русских усадеб. По углам в нем наверняка притаилась хотя бы парочка паутин — без них никак, как и без стрекочущих где-то в окружной траве кузнечиков. Перед входом — две скамейки, на одной из которых стоит старый магнитофон, в любую минуту готовый пустить свои бобины в ход. Вторая же ждет героя. И вот он проходит через павильон — в голове — воспоминания, в руке — потертый чемодан, — опускается на скамейку и достает бутылку виски, а вместе с ней будильник и пару томиков Бродского. Сделав глоток, Барышников начнет читать, но не декламировать, стихи — сначала, с тихого бормотания, для себя и только потом для зала.
«Воротишься на родину. Ну что ж» 1961 года прозвучит с этой сцены одним из первых, так же как и «Ломтик медового месяца» — посвящение Марианне Басмановой, для Бродского просто М. Б.
«Не забывай никогда,
как хлещет в пристань вода
и как воздух упруг —
как спасательный круг».
Строками, произносимыми уже не Бродским, но Барышниковым, начинаются размышления о старении, увядании и неизбежно приходящей вслед за ними смерти, коих в текстах поэта оказывается предостаточно. И режиссер постановки Алвис Херманис, и Михаил Барышников за время подготовки спектакля не раз говорили о том, что выбирали именно те стихи, которые не уведут зрителя в метафизические дали. Простота и лаконичность, искомые режиссером и артистом, находят место и в хореографии. Поднимаясь со скамейки, Барышников уходит порой вглубь павильона, чтобы обернуться то бабочкой, то кентавром. Он успевает сбросить пиджак, закатать брюки, скрючиться на стуле, лечь на лавку. Ему совсем не нужно кричать — его слушают и слышат и так, а акценты берется расставить искрящая иногда распределительная коробка, установленная где-то у входа в павильон, и вынутый из чемодана будильник, который не забудет зазвенеть:
«Дальше ехать некуда. Дальше не
отличить златоуста от златоротца.
И будильник так тикает в тишине,
точно дом через десять минут взорвется».
Дом не взорвется, как не могут взлететь на воздух воспоминания. Краска уже облупилась, но слова не стерлись. Танцуя и прочитывая текст, Барышников уводит зрителя за собой в тот мир, в котором он — просто Мышь. «Портрет Венеции зимой, где мерзнут птички в нише, в день января 27-й дарю любезной Мыши. Прости за инглиш, но рука, как и нога для танца, дается, чтоб издалека канать за иностранца», — писал, например, Бродский, поздравляя друга с днем рождения. Для него Барышников был не только гением танца, о чем он, впрочем, не забывал постоянно напоминать (стоит лишь вернуться к тому же посвящению «Михаилу Барышникову» или разговорам поэта с Соломоном Волковым), но и Мишей, Мышью. Читая стихи друга, танцор не изменяет ни своему голосу, ни собственным жестам. К той самой, известной всем интонации Барышников обратится всего раз, и его речь тут же подхватят закрутившиеся бобины магнитофона. Программку спектакля иллюстрирует кадр: Иосиф Бродский, взмахнув рукой, показывает куда-то в даль, в которую смотрит и Михаил Барышников. Единственными словами, которые он за эти полтора часа оставит для себя, будет короткое: «И еще одно, последнее. Это стихотворение Иосиф написал, когда ему было 17». И тогда зазвучит:
«Прощай,
позабудь
и не обессудь».