Поиск

«Искусство точнее, чем все понятия, передает существо истины». Отрывок из книги «И жизни новизна» Ольги Седаковой

«Искусство точнее, чем все понятия, передает существо истины». Отрывок из книги «И жизни новизна» Ольги Седаковой

В издательстве «Никея» вышла новая книга филолога, поэтессы и переводчицы Ольги Седаковой. Она — про достоинство человека, богословие творчества, свободу и мысли о религии известных людей, от Бонхеффера до Толстого и Достоевского. Мы публикуем отрывок из главы о Борисе Пастернаке.


Отчего Ты одарил меня жалостью, главным даром Твоим, даром Святого Духа, из которого вытекают все остальные.



«Доктор Живаго». Из черновых набросков и планов


Как это ни удивительно, в обсуждении и романа «Доктор Живаго», и вообще творчества Пастернака тема христианства, центральная для зрелого Пастернака, затрагивалась меньше всего. Быть может, причина в том, что привычное для многих представление о христианстве, богословии, церковности слишком далеко от того, что мы встречаем в Пастернаке, говорящем обо всем этом на подчеркнуто «светском», подчеркнуто «повседневном», не «храмовом» языке. Христианство без «религиозности», без «набожности», без привычной опаски говорить «своими словами» о вещах, принадлежащих иной реальности, без богословских терминов, без некоторых самых традиционных проповеднических тем (греха, смирения, послушания, умерщвления плоти, борьбы со страстями и других) оказывается неузнаваемым. Кроме того, может показаться, что христианству у Пастернака отведено слишком окраинное, «принижающее» его место, например, такое:

«Лара не была религиозна. (...) Но иногда для того, чтобы вынести жизнь, требовалось, чтобы она шла в сопровождении некоторой внутренней музыки. Такую музыку нельзя было сочинить для каждого раза самой. Этой музыкой было слово Божие о жизни, и плакать над ним Лара ходила в церковь».

Музыка, сопровождающая жизнь? И всего-то? Разве это не то, за что требуется отдать жизнь? Но, успокоившись от первого возмущения героиней и автором (Лара слушает Заповеди блаженств и внезапно понимает, что они «про нее»: «У них (растоптанных) все впереди. Так он считал. Это Христово мнение»), мы можем задуматься: а не сказано ли здесь о чем-то более интимном и, может быть, более настоящем в отношениях человека и Бога, жизни человеческой и слова Божия, чем в привычных образах слова Божия как некоего предписания, за неисполнение которого с нас спросится и сами мы с себя спрашиваем? Эта «музыка» изменяет жизнь другим образом.

Драматический опыт христианства XX века, обновленное переживание христианства и Церкви, которое неожиданно сблизило человека современности с самым началом исторического христианства, с «ранней весной гонений» (словами другого христианского поэта Европы, Поля Клоделя), это замеченное во всем христианском мире возвращение к истокам, за которое заплачено судьбой неисчислимых новых мучеников, сделало для нас слово Бориса Пастернака более внятным. То же вдохновение небывалой новизной и простотой христианства, его освобождающей силой, переживание «внехрамовой литургии», неприметной святости человека и человеческого общения («общение между смертными бессмертно», как толкует Евангелие герой Пастернака) мы услышим в словах многих свидетелей XX века: Дитриха Бонхеффера, матери Марии Скобцовой... С настоятельным призывом не заслоняться «набожностью» и не прятаться за готовыми формами благочестия обращался к своему слушателю самый любимый и влиятельный православный проповедник наших лет митрополит Антоний Сурожский. Последователи дона Джус- сани могут узнать в пастернаковском приближении христианских смыслов к «взаправдашному» опыту собственной, самой повседневной жизни нечто близкое идее «религиозного чувства», о котором писал Джуссани. В послании Иоанна Павла II художникам мира (2000) мы встретим удивительно близкие Пастернаку мысли о духовном смысле красоты и человеческого культурного творчества.

Но и в общем хоре свидетелей XX века, говорящих о «новой, необычайно свежей фазе христианства»1, поэтическому богословию Пастернака принадлежит особое место. Оно определяется тем, что центр его художественного и его религиозного опыта — один. Весть, которую несет большое искусство (мне приходилось писать, что для Пастернака изначально это была весть о возвращенном Рае)2, и Благая Весть для него в каком-то смысле совпадают. Недаром главный идеолог «Доктора Живаго», Николай Веденяпин (можно сказать, обобщенный образ мыслителей русского религиозного возрождения), под чьим влиянием находятся все «бого- словствующие» герои романа, начиная с его племянника Юрия, формулирующий идеи «но- вого историзма» и «новой фазы христианства», начинает с того, что «эту сторону Евангелия из- давна лучше всего почувствовали и выразили художники»3. С этим связан особый опыт хри- стианского обращения Пастернака, не сопрово- ждающийся драматическими сломами, о которых мы знаем по поздним обращениям других художников: Микеланджело, Петрарки, Гоголя, Льва Толстого. «Как от обморока ожил», — говорит о том, что произошло с ним, Пастернак. О других мы можем сказать: они как будто проснулись для покаяния — и прежде всего, покая- ния в своем чрезмерном поклонении искусству, которое в новой перспективе представилось им идолопоклонством. Пастернак же в «верности Христу» видит только новую свободу и новый простор для творчества, ту простоту, которой он всегда искал и о которой говорит в размышлениях о Верлене: «Он прост не для того, чтобы ему поверили, а для того, чтобы не помешать голосу жизни, рвущемуся из него». Жизнь — это та точка, в которой сходятся у Пастернака художественное вдохновение и вера. «Новая жизнь» или, как говорит один из персонажей романа, «жизнь гениализированная».

Итак, Борис Пастернак — художник, а не систематический богослов или философ. Но это не значит, что к его «поэтическому богословию» мы можем относиться снисходительно. Чего, дескать, и спрашивать с художника? Какой доктринальной отчетливости? Какой моральной ответственности? Он, как положено артисту, «играет», он передает собственные «настроения» и «впечатления», часто мгновенные и случайные; он «вечное дитя», избавьте его от ответственности унылых «взрослых»! Не сверяйте по пунктам его взглядов с ортодоксальным церковным уче- нием, не проверяйте режима его приходской жизни и т. п. И в самом деле, у Пастернака, в стихах и прозе, мы то и дело наталкиваемся на высказывания, как будто прямо подтверждающие эти расхожие представления о бездумном стихийном художнике («и чем случайней — тем вернее», «я сказал А, а Б говорить не буду, хоть убей», «у взрослых свои есть резоны»). Но значат они другое. «Вольничающий гений чело- века» — залог реальности реального; без него факт не является еще фактом. Художник у Пастернака — отнюдь не второсортный или диле- тантский мыслитель, у него нет никакой licentia poetica для артистических капризов; искусство никак не освобождено от отношений с истиной и совестью. Точно наоборот: Пастернак так ви- дит истину и жизнь, что именно искусство как особый род их познания — и образ как основ- ной инструмент этого познания-уподобления («сестра моя жизнь») — ближе и точнее, чем все понятия и системы понятий, передают су- щество дела, существо жизни и существо истины. «В искусстве человек смолкает и заговаривает образ. И оказывается: только образ поспевает за успехами природы» («Охранная грамота»). В частности, выраженный в приведенных и во многих других строках постоянный спор Пастернака с требованиями плоской и жесткой «последовательности», причинности, «принципиальности», «активизма» в пользу «беспричинного», «неуместного», «неопределимого», нечаянного, «безвольного» — это не богемный анархизм, не призыв к «творческому хаосу», а наоборот: смысловая работа, работа по исправлению понятий. Именно такое, гибкое и подвижное, забегающее вперед понимание вещей и отвечает, по Пастернаку, существу жизни и истины. Почему? Потому что жизнь и истина «иррациональны»? Нет: потому что они субъектны. Мы не можем судить о них как о неодушевленных предметах. У них есть творческая свобода и воля. Ими нельзя распоряжаться (в том числе распоряжаться в уме: это, дескать, происходит по такой-то причине; за этим должно следовать вот это и т. п.). Человек (художник, а у Пастернака это почти одно: художник, говорит он, отвечает за «продолжение образа рода человеческого»; «...именно в лице лирической истины постепенно складывается человечество из поколений») попадает в руки жизни, в руки истины, делаясь их «произведе- нием» («О, как хорошо не сочинять романов и не писать стихов, а самому становиться произведением в руках этого смертельно сладкого чувства...»)1, узнавая в себе «подарок» и «изделие» Творца:

Кончаясь в больничной постели,

Я чувствую рук Твоих жар.

Ты держишь меня, как изделье,

И прячешь, как перстень, в футляр.

(«В больнице»)

С первых своих заметок до писем последних дней Пастернак думает о существе искусства, и эти его размышления относятся к самым глубоким страницам в мировой литературе. Не страницам эстетики: в искусстве Пастернак видит нечто совсем непривычное для собственно эстетического подхода, каким бы тонким и парадоксальным ни был этот подход. В искусстве он видит службу бессмертию, работу по преодолению смерти, «усилье воскресенья». «Искусство всегда, не переставая, занято двумя вещами. Оно неотступно размышляет о смерти и неотступно творит этим жизнь. Большое, истинное искусство, то, которое называется Откровением Иоанна, и то, которое его дописывает». Эта догадка о сути искусства приходит Юрию Живаго во время церковной панихиды. И весь роман, по существу, реализует эту задачу: его структурную основу, как мне приходилось писать, составляет православная панихида. Пастернак, работая над романом, как бы в одиночку делает дело Церкви: он приносит жертву памяти уничтоженной России, отпевает всех, кого убили, замучили, предали забвению и лишили церковного поминовения.

Душа моя, печальница О всех в кругу моем!

Ты стала усыпальницей Замученных живьем. <...>

Ты в наше время шкурное За совесть и за страх Стоишь могильной урною, Покоящей их прах.

(«Душа»)

Однако об искусстве ли в общепринятом смысле идет речь, если первый образец его — Апокалипсис? Видение нового неба и новой земли, Книга, продиктованная Духом Святым? У Пастернака есть ответ: искусство он понима- ет как деятельность символическую и потому может высказать такой парадокс: «несмотря на то, что Бах был композитором, его произ- ведения действительно вершины бессмертия» (Письмо Ренате Швейцер)1. Подозрительное отношение к духу, который является художникам во вдохновении (как у о. Павла Флоренского, да и у многих аскетов, не говоря уже о романтиче- ской демонизации вдохновения), Пастернаку абсолютно чуждо. Душа, Жизнь, Дар, Христианство, Реализм (в пастернаковском понимании) принадлежат у него одной реальности. Душа, Жизнь, Христианство, Реализм сходятся в том, что являют собой прежде всего дар и волю дарить, безоглядную щедрость:

Как будто вышел человек, И вынес, и открыл ковчег, И все до нитки роздал.

О жизни как о подарке Творца и как о дарении себя другим Пастернак повторяет без конца, в стихах и прозе. В дарении себя, в создании неистощимо дарящей вещи и есть то подража- ние Христу, imitatio Cristi, которое доступно художнику.

И творчество, и чудотворство.

Пастернак Б. Л. Полное собрание сочинений: В 11 т. Т. Х. Письма 1954–1960. С. 505.

Истину христианства Пастернак понимает как родную ему «лирическую истину». Главное свойство лирической истины — ее непринудительность и безоружность, отсутствие в ней всякого насилия и угрозы. «...Если бы дремлющего в человеке зверя можно было остановить угрозою, все равно, каталажки или загробно- го воздаяния, высшею эмблемой человечества был бы укротитель с хлыстом, а не жертвующий собой проповедник. Но в том-то и дело, что че- ловека столетиями поднимала над животным и уносила ввысь не палка, а музыка: неотрази- мость безоружной истины, притягательность ее примера». Вот мы и вернулись к той «сопровождающей жизнь музыке», с которой начали.

Итак, христианство Пастернака располагается в истории, в «нашей современности, главная особенность которой та, что она является новой, необычайно свежей фазой христианства». Этот новый образ веры неожидан в сравнении с традиционной церковной культурой русского православия, «верой отцов» с ее интимным мотивом древлего, старческого, отрешенного. Эти два образа веры, пастернаковский и традиционный, контрастны, как иератическое письмо иконы, «умного зрения» — и световоздушные импрессионистические зарисовки с натуры, как интерьер православного храма или монашеская келья — и открытый простор, пейзаж, в котором происходит все, что можно уподобить теофании у героев романа, да и у самого поэта. Ландшафт, увиденный как богослужение:

Природа, мир, тайник вселенной,

Я службу долгую твою,

Объятый дрожью сокровенной,

В слезах от счастья отстою.

(«Когда разгуляется»)

Контрасты можно продолжать, они касаются и многих предметов веры и ее, так сказать, мелодики. Но то, что очень прочно связывает христианскую мысль Пастернака с православной традицией, — это отношение к образу, к поэзии (литургической поэзии) как самому глубокому смысловому медиуму (важнейшие мысли о но-визне, которую приносит в мир христианство, высказываются в романе за разбором литургической поэзии, канонов Страстной недели).

Новое — одно из главных слов в христианской мысли Пастернака. Этот мотив Евангелия (Се, творю все новое; Заповедь новую даю вам...) он чувствует, как мало кто и до, и после него. Почему нет смерти? Потому что «прежнее прошло». Смерть относится к «прежнему». К «прежнему» относятся расы, классы, народы, любые общности и обобщения, отменяющие единственного человека и его дар. К «прежнему» относится посредственность и «чертовщина будней». Все это «прошло». Мы свободны от тысячи прошлых вещей и бояться нечего. Счастье и необъятность открывшегося нового — и гибельность, труха всего ненового (а это почти все вокруг, как в Советской России, так и на Западе): путаного, бестолкового, ненужного — главная тема последних писем Пастернака. Убежденность и убедительность этих слов о новом, явившемся навсегда, поражала читателя: они несли в себе силу прямого свидетельства. И одновременно они были судом над всем, что представляло себя «новым», над всеми «новинками», «новациями», «новаторствами», которыми полна наша цивилизация. Они (как и роман) были судом над тем «новым», которое обещала революция и которым она на какое-то время пленила героя, не распознавшего в ней «ветхого». В таком «новом» нет Нового, потому что нет животворящего, свободного и чудотворного. Оно «прошло» раньше, чем явилось, как поздний «свинский» языческий Рим. В нем нет жизни, потому что нет жалости, первого дара Духа Святого, по Пастернаку (см. эпиграф). Жалостью он называет то, что у Данте именуется любовью — Начало вселенной:

Мирами правит жалость (Пастернак) — L’amor che move il solе e l’altrе stelle (Данте).

Жизнь, Новое, Дар, Свобода, Будущее — главные и взаимозаменимые слова пастернаковского христианского опыта. И все они в его богословии — имена Христа. Все эти вещи, в самой возможности которых «в этом мире»сомневается наша современность, не только возможны, говорит Пастернак, не только ожи- дают нас в «иной жизни»: они составляют саму «музыку» здешнего и строят жизнь человека, жизнь вселенной («вселенной небывалость»), историю («вторую вселенную», «работу по пре- одолению смерти»).

Христианскую позицию Пастернака, в силу его глубокой неприязни к «религиозности», к «спиритуализму» любого рода, к условному символизму, туманной «мистике» и ритуализму, в силу его незаинтересованности в доктрине нередко понимают как гуманистическую редукцию «правильного» церковного христианства.

Статьи по теме

Подборка Buro 24/7