Взгляд на историю века глазами одной семьи
Данни Ваттин вместе со своей семьей отправляется на поиски семейного клада, который, по фамильной легенде, в небольшом польском, а до войны немецком городке закопал его прадед, погибший потом в концлагере. Через личные воспоминания здесь проходит хроника самых страшных событий века. Публикуем отрывок из книги, вышедшей на русском языке в издательстве Corpus
После ужина, когда отец с сыном улеглись спать, я спускаюсь в гостиничный бар. Там пусто. Свет наполовину погашен, единственное живое существо — молодая полька, стоящая за стойкой. Я сажусь, заказываю пиво, залпом выпиваю его и прошу еще бокал. Я чувствую, что мне это необходимо — передохнуть и просто от всего отключиться. С меня уже хватит поисков ответов и копания в прошлом семьи Исаковиц. Сколько бы архивов мы ни посещали, нам все равно никогда точно не узнать, что произошло. Мой дед столько всего держал в себе. А мне бы хотелось, чтобы он так многим поделился. Ведь чем лучше я понимаю трагическую историю его семьи, тем большее родство ощущаю с этим несчастным человеком. Но главным образом я ощущаю боль. Боль за то, что ему и другим родственникам пришлось пережить, и за то, что они не рассказали об этом своим детям, чтобы те смогли понять. Но, возможно, они были не в силах. Вероятно, это причиняло такую боль, что единственным способом выжить было постараться забыть прошлое и начать все с нуля. Может, поэтому же мой дед и не вынес общения с братом. Кто знает? Кто вообще знает, как много способен вынести человек, прежде чем он наконец сломается? Только не я, ибо мне никогда не доводилось подвергаться такому, что всерьез испытало бы мой характер. За всю жизнь у меня ни разу не возникало необходимости выбирать между жизнью и смертью и отвечать за последствия. Я вырос в среде настолько спокойной и защищенной, что моим родственникам она наверняка показалась бы похожей на рай. В то время я этого, разумеется, не понимал. Просто принимал все как должное, включая права, за которые родители моих отца и матери были бы готовы пойти почти на что угодно. Право жить, где хочу, ходить в школу, путешествовать и выбирать работу по собственному усмотрению. Обо всех этих привилегиях, как и об отпуске по уходу за ребенком и бесплатном образовании, мы просто не задумываемся, пока они существуют. Мы скорее жалуемся и требуем большего или пытаемся, как я, бежать от тех подводных камней, которые способна создать подобная защищенность. Позволить себе такое могут только люди, выросшие в условиях безопасности. Тот, кто однажды испытал на себе отсутствие основных прав, вероятно, больше всего стремится тихо слиться с серой массой и стать таким, как все. Если принять это во внимание, то, что мой дед сменил фамилию, предстает уже не малодушием, а совершенно естественным поступком. Даже не знаю, почему я раньше считал, что с его стороны было трусостью отказаться от собственной идентичности. Возможно, я посмотрел слишком много фильмов с героями-одиночками, отстаивавшими то, во что они верили, или же я просто не бывал в ситуации, когда за какой-то поступок приходилось платить слишком высокую цену.
Я вырос в среде настолько спокойной и защищенной, что моим родственникам она наверняка показалась бы похожей на рай
Ведь очень легко представлять себе или даже точно знать, как следует действовать, если ты сидишь на безопасном расстоянии с готовым ответом в руках. Именно это происходит, когда я иронизирую по поводу трусости моей страны во время войны или беззубой шведской дипломатии, вылившейся в молчание и отказ от оглашения собственной позиции. Но, как уже говорилось, легко быть храбрым на расстоянии. Гораздо труднее, когда тебе известна цена вопроса. Однажды, когда я исходил желчью по поводу «так называемого» нейтралитета Швеции, сын вдруг сказал:
— Я считаю, хорошо, что они струсили.
— Что ты говоришь? — удивился я.
— Шведы,— пояснил Лео. —Хорошо,что они струсили во время войны.
— Почему же?—спросил я. — Что ты имеешь в виду?
И тут он посмотрел на меня таким взглядом, который дети приберегают для взрослых, если те настолько тупы, что им даже не стоит объяснять.
— Потому что люди избежали войны, папа, — в конце концов произнес он. — Потому что им не пришлось умирать.
Даже Рут придерживалась аналогичного мнения, когда речь заходила о нейтралитете. — Многие укоряют шведов за их действия во время войны, — говорила она. — Но мы должны быть благодарны им за то, что выжили. Если бы Швеция не проводила такой политики, мы бы все погибли. Мы видели после войны список, который лишь подтвердил наше предположение: мы значились среди первых, кого немцы приказали бы депортировать.
Сидя в баре и заказывая один бокал пива за другим, я размышляю над этой и другими историями, услышанными от родственников с маминой стороны. И мне приходит в голову, что они, пожалуй, рассказывали не все. Несмотря на то, что в их рассказах присутствовали жуткие места, заостряли внимание они прежде всего на светлом. На единстве и сплоченности, на том, как им, невзирая на трудности, удалось построить в новой стране хорошую жизнь. Полагаю, такой выбор делался в высшей степени осознанно. Это становится особенно очевидным в старом интервью Хайнца, запись которого я смотрел перед нашим отъездом в Польшу. Дедушкиного брата спрашивают, каково ему было сидеть в концлагере. Услышав вопрос, он замирает и смотрит на задавшего его человека с таким изумлением, будто не может поверить своим ушам. Его ответ, когда он наконец раздается, далек от ожидаемого. Хайнц не упоминает ничего из того, что рассказывал мне Киве. Как их в студеную зиму заставляли в одних кальсонах часами стоять в строю, а тех, кто оказывался больше не в силах держаться на ногах, расстреливали. Или как расстреливали тех, кто пытался помочь своим упавшим товарищам. Или как надзиратели ради потехи кричали, что барак горит, а затем стреляли в тех, кто из него выбегал. Ничего подобного Хайнц не рассказывает. Он просто смотрит на спросившего человека с изумлением и говорит: «Мы были молоды, и у нас хватало сил выносить из барака мертвых». Причем говорит как о чем-то настолько само собой разумеющемся, что человеку, не пережившему ничего подобного, никогда его не понять.
Несмотря на то, что в их рассказах присутствовали жуткие места, заостряли внимание они прежде всего на светлом. На единстве и сплоченности, на том, как им, невзирая на трудности, удалось построить в новой стране хорошую жизнь
Бабушка Хельга, как я понимаю, тоже опускала то, о чем ей было слишком тяжело думать. Обычно она рассказывает об украшениях, которые ее мать запекла в марципан, о том, как плохо к ней относились в Швеции, и о вечно не улетавшем из аэропорта Бромма самолете. Мне вспоминается один из дней, когда я зашел ее навестить прошлой зимой. Я приготовил еду, которую она, как обычно, забраковала, но все-таки съела, а затем мы пили кофе и играли в карты. Я намеревался разузнать побольше об ее детстве, но случай никак не подворачивался. Поэтому мы болтали о разных других вещах. О жизни, о родственниках и о моих детях. В какой-то момент нашей беседы бабушка, по-моему уже в тысячный раз, объяснила мне, насколько именно я meshuggah, раз назвал своего третьего сына Мосесом. Тут я, наконец, всерьез разозлился и спросил, что она, собственно, имеет против его имени. Ее реакция оказалась неожиданной. Она долго смотрела на меня так удивленно, будто я пришелец с другой планеты, а потом тихо сказала:
— Дорогой мой Данниле. Я знала в Берлине так много Мосесов. Так много чудесных еврейских мальчиков, которых уничтожили.
И тут в ее обычно столь непроницаемом лице словно бы приоткрылась щелка и возник маленький проблеск того, что скрывалось под «броней». Как будто на мгновение, сквозь морщины и прочие признаки возраста, проглянула избалованная маленькая соплячка из Берлина. Та самая, что была окружена любящими ее людьми и жила под чудесным колпаком, где не было ничего невозможного. Наверное, поэтому ей стало потом так трудно. Так это излагала она сама:
— С таким детством ты особенно не задумываешься, а когда потом все рушится, твой мир уничтожается полностью. Потому-то я и стала такой жесткой и поэтому считаю, что другие тоже могут немного больше напрягаться в этой жизни. Это не так уж сложно и совсем не обязательно уметь все, чтобы уметь жить. Но нужно проявлять человечность. Нужно быть mensch.
Теперь осталась только она — единственная из всех уцелевших, среди которых прошло мое детство. Из этих теплых, пристающих, насильно кормящих, гладящих по щеке, пахнущих чесноком замечательных людей с исковерканными судьбами. Тех, у кого было столько еды в морозилке, что ее могло бы хватить на целую мировую войну, тех, кого я так любил. И скольким из них, несмотря на все, через что они прошли и что потеряли, все-таки удалось остаться mensch.
Теперь осталась только она — единственная из всех уцелевших, среди которых прошло мое детство. Из этих теплых, пристающих, насильно кормящих, гладящих по щеке, пахнущих чесноком замечательных людей с исковерканными судьбами
Допив последний бокал пива, я расплачиваюсь и, покачиваясь, возвращаюсь в номер. Там спят мои отец и сын. Я осторожно прокрадываюсь в комнату, раздеваюсь и заползаю в свободную постель. Лежу под одеялом, прислушиваясь к их спокойному ровному дыханию, а мои отрывочные мысли о прошлом и настоящем постепенно затихают и в конце концов переходят в глубокий безмятежный сон.
Другие истории
Подборка Buro 24/7