«Герой Haider Ackermann — бродяга и мечтатель, как я. Я не хотел бы терять свободу», — Хайдер Акерманн рассказывает о работе в Berluti и о моде для современного мужчины

В марте дизайнер покинул дом Berluti. В интервью, которое он давал журналу System еще до этого события, Акерман рассказал о своем необычном детстве, взгляде на маскулинность и собственной марке

“Это нечто большее чем идеально отглаженный костюм”

Как Хайдер Акерманн пришел в дом Berluti и сделал его свободнее и раскованнее

 

Интервью: Фарид Ченун

Фотограф: Декстер Нэви

Стилист: Хайдер Акерманн

 

 

С 2016 года Хайдер Акерманн отвечал за каждый этап трансформации Berluti (он покинул бренд в марте 2018 года. — Прим. редакции). Взяв на себя роль креативного директора французского люксового дома, он вносил свое видение, построенное на пейзажах, пустынях и далеких городах из кочевнического детства вкупе со скрупулезной программой обучения в Королевской академии искусств Антверпена, в процесс перехода Berluti из марки, предлагающей клиентам один продукт (великолепную, сделанную вручную мужскую обувь), в полноценный модный бренд с мужской линией ready-to-wear, кожаными изделиями и оптикой.

Акерманн родился в 1971-м, запустил собственный одноименный бренд в 2004-м и с тех пор неустанно развивает свою уникальную концепцию современной женской одежды. Здесь на первом месте богатая колористика, игра с красивой, качественной тканью с помощью драпировки, многослойности и мягкого, но безупречного тэйлоринга. То, что делает Акерманн, в индустрии принято называть женским андеграундным дендизмом. Но вплоть до сезона весна-лето 2014 дизайнер ни разу не пробовал себя в мужской моде. Ту секретную коллекцию заметил Антуан Арно, CEO дома Berluti, и два года спустя пригласил Акерманна сменить на посту креативного директора бренда Алессандро Сартори.

Акерманн встретился с System на Rue du Faubourg Saint-Honoré в Париже, чтобы поговорить о том, каково это — провести детство босиком, а также об обувном искусстве и настоящих мужчинах.

 

 

— Я оставлю свой плащ, сумку, телефон и диктофон вот тут, на столе. Надеюсь, вам не помешает этот бардак. Как вы вообще относитесь к беспорядку?

— Я люблю организованный хаос. У меня бардак всегда выходит каким-то упорядоченным по своим законам. У меня все под контролем, поэтому ничего не напрягает.

— То есть в беспорядке должна быть логика?

— Вам это кажется странным?

— Нет, не кажется, это всегда интересно, если имеет отношение к дизайнеру или художнику.

— Это хаос, который понятен только мне. Но вот в моем офисе все книги должны быть в идеальном состоянии. Это моя немецкая кровь, то, что уходит корнями в детство и передалось от отца. По сути, я же из северных стран.

— Да вы из множества стран! Ваш отец был картографом?

— Он занимался фотограмметрией (наука, которая помогает определить формы, размеры, положение и другие характеристики объектов по их фотоизображениям. — Прим. редакции).

— Что это значит?

— Это картография, но именно по части ландшафта и пейзажа. Одно прочно связано с другим. Мой отец был очень серьезным и строгим, у него все всегда было просчитано.

— Да, и немецкие корни — эта работа с линиями, геометрическая логика, углы, фиксирование всех этих неровностей. Вы все это понимали, когда были ребенком?

— Нет, не особо, потому что отец всегда был в разъездах. Тогда я не был в курсе того, чем он занимается.

 

 

Я не знал, что такое мода, ведь мы все время проводили в далеких странах

 

 

— Он всегда был в разъездах?

— Он работал весь день, а потом еще дома засиживался за делами допоздна.

— Путешественник и работник. Вопрос, который невозможно не задать, глядя на все, что вы делаете начиная с…

— С 2004-го, все называют не ту дату.

— Вы оборачиваете ткань, окутываете ею, драпируете. Но есть в этом и своего рода сдержанность и мужественность. Хотя, возможно, и нечто другое или же все вместе. Вы рассчитываете пространство, пространство одежды. Принципы геометрии теперь стали строже, чем в ваших предыдущих работах, которые были более мягкими и плавными.

— Может быть, раньше целью одежды была еще и защита. Почему люди из моего детства были укутаны в метры ткани? Потому что это защищало их от ветра, солнца и других агрессивных внешних факторов, и я думаю, все к этому привыкли. Я сам нервничал и не был уверен в себе, и это выразилось в желании закутать, защитить женщину. Наверное сейчас я расслабился благодаря работе. Многие вещи я отпустил и теперь могу спокойно делать что-то более выверенное и простое.

— Хотелось бы вернуться к вашему детству и тому, как повлияла на ваш личный опыт одежда, которую носили люди вокруг.

— В Эфиопии женщины замотаны в метры ткани, в платья бубу, кафтаны. В Алжире и Иране женщин не разглядеть, они все ходят в чадре. Об этом можно спорить бесконечно, но я считаю, что в первую очередь это способ защиты.

— Где именно вы были в Алжире?

— В Оране. Да, и в какой-то момент мои родители тоже начали закутывать себя и меня в длинные полосы ткани, когда мы шли гулять на улицу или в дюны. Так что да, ткань, ее движения, ее умение защищать всегда были со мной. И я всегда видел, как она колышется, драпируется, оборачивается.

 

 

— Когда вы научились шить и поняли, что хотите заниматься модой?

— Это был не момент и не какой-то внезапный щелчок. Это просто стало очевидным, логичным результатом всего, что я до этого видел и знал. Не было никакой „эврики“, я не знал, что такое мода, ведь мы все время проводили в далеких странах. Я не знал, кем был мсье Сен-Лоран, мадам Гре или Вионне.

— Ваши родители не интересовались модой?

— Абсолютно. Мы были от этого настолько далеки, в Эфиопии, Чаде, Алжире…

— Получается, вы были кочевниками?

— О да, мой отец всегда был, а мать последовала за ним. Они были очень привязаны ко всем этим странам, и моде просто не было места в нашей жизни. Единственным связующим звеном для меня были все те же метры ткани, развевающиеся на ветру. И я видел в этом столько красоты. А вот мои брат и сестра ничего такого даже не помнят.

— Ну уже неплохо, когда в семье есть один Хайдер!

— Да. В общем, о моде я тогда не знал ровным счетом ничего, но понимал, что такое ткань.

— Сколько вам было лет, когда вы приехали в Европу?

— В 12 я переехал в Нидерланды. Потом поступил в Академию искусств в Антверпене, и это стало большим потрясением, ведь у меня за плечами был мир с богатой и красочной эстетикой, а Антверпен оказался полной противоположностью всему, что я знал. Я восхищался тем, что делал Лакруа, чувствовал с ним близость, потому что его работы хоть как-то соприкасались с моей вселенной, но вот бельгийская эстетика была для меня жесткой. Но она, конечно, все равно оказала на меня сильное влияние.

— То есть это был словарь, который вы осваивали постепенно?

— Так и было, это ставило передо мной множество вопросов. Что-то было в Бельгии, что заставляло чувствовать землю под ногами.

— Не ту землю, что была когда-то, но отношение к ней было таким же?

— Да, то же отношение и та же любовь к крайностям, ко всему, что я знал. И это то, что по-настоящему трогало меня. А потом я проникся арте повера (направление в искусстве 1960–1970-х годов, для которого характерна визуализация диалога между природой и индустрией, а также использование промышленных материалов вроде камня и бетона. — Прим. редакции), что было очень далеко от привычных мне взглядов, но в то же время близко к тем странам, где я жил, с их домами из камня и т. д. Когда я познакомился с бельгийцами и полюбил арте повера, на первое место встали чистота, благородство и материалы.

Когда мне было 17, я ушел из дома родителей и поселился в Амстердаме, стал частью жизни вокруг. Это был настоящий шок

— В каком возрасте вы начали учиться в Антверпене?

— По-моему, где-то в 19.

— Вы прошли весь курс?

— Нет, меня отчислили. Отучился три года.

— Им понадобилось три года, чтобы вас отчислить?

— Да.

— Довольно долго.

— Да, но они были правы. Я всегда был немного буйный и брал себя в руки, только когда понимал, что пора уже что-то показать. Я был не самым дисциплинированным студентом.

— Ваши ритмы не совпадали с учебными?

— Точно так.

 

 

— И как же вас исключили?

— Каждый год я сдавал все каким-то чудом, ведь я не всегда заканчивал начатое, но того, что я показывал, хватало, чтобы преподаватели оставались довольны и переводили меня на следующий год. Дело было вовсе не в лени — я просто не всегда был готов показать то, что делал. У меня были свои представления о том, когда и что должно быть готово. У меня не было отлаженной системы.

— То есть вы ушли из академии и начали работать с дизайнерами?

— Нет-нет, я просто растворился в ночи. Когда мне было 17, я ушел из дома родителей и поселился в Амстердаме. Я наблюдал за жизнью вокруг, и это был настоящий шок, ведь все радикально отличалось от того, что я испытывал раньше.

— Что именно было шокирующим?

Я жил по соседству с проститутками, до наркотиков было рукой достать, это был какой-то хардкор. Я же приехал из голландской глубинки, где все было безопасно и, я бы сказал, буржуазно. Все, что происходило в Амстердаме, одновременно отталкивало и притягивало меня. Когда я ушел из академии, мне захотелось изучить ночную жизнь в Бельгии во всех ее проявлениях. Наверное, мне просто нужно было снова обрести себя.

— Когда вы говорите, что растворились в ночи, вы имеете в виду буквально? Вроде как стали ночной совой? Вы плыли по течению?

— И как следует отрывался. После антверпенской академии мне необходимо было что-то понять, что-то открывать для себя, что-то непохожее на мое детство. Мне все было интересно.

— Как вы зарабатывали на жизнь в то время?

— Работал. У меня было четыре работы. Я работал в ночных клубах, в ресторанах. Делал все, что мог. Я с 17 лет хотел быть самостоятельным. О поддержке со стороны родителей и речи быть не могло, мое эго не позволяло даже думать об этом. Я был очень ответственным человеком в 17 лет, очень независимым. Я терпеть не могу, когда меня отчитывают, так что если я и допускал ошибку, то это была только моя ответственность. Я сам хотел платить за учебу. Я хотел поступить в академию в Антверпене, хотя мои родители настаивали, чтобы я учился в городке, где мы жили. Но мой выбор был другим, и я должен был не только с этим выбором жить, но и платить за него.

— Вы сейчас поддерживаете отношения с родителями?

— Конечно. Для них я был маленьким мальчиком, который очень много мечтал, который всегда был где-то в другом месте. Им было трудно понять, что со мной происходило. Я интроверт, у меня есть мой собственный мир. Переезжая из страны в страну, где я не всегда мог говорить с людьми на одном языке, я немного замкнулся в себе и построил мир внутри себя. Для меня немало важных процессов протекают именно там. Я мечтал, а родители за мной не всегда поспевали. Но я знал, что такой уж я, и принимал это.

— На протяжении двух лет вы брались за разную мелкую работу. А что-нибудь связанное с модой вы тогда делали?

— Я каждый день рисовал.

— Вы рисовали одежду?

— Да, я не мог смотреть кино, читать книгу, слушать музыку и при этом не рисовать. У меня были скетчбуки, правда, очень аккуратные и организованные.

— Получается, вы не порывали с модой, она всегда была с вами?

— Всегда. Когда я был моложе, я все время рисовал. Теперь часто от рисунка приходится отказываться в пользу слов. Сегодня приходится многое объяснять. Раньше такого не было. Рисунки и книги уносили меня в мои мечты.

 

 

— Вы стали меньше рисовать?

— Намного меньше. Иногда случается, но значительно реже, чем раньше.

— Когда все изменилось?

— Может, пять или шесть лет назад.

— Когда вы приступаете к работе над коллекцией, вы по-прежнему начинаете с рисунка?

— Нет, я начинаю с музыки. Возможно, это немного эгоцентрично, но часто коллекция отражает то, что я чувствовал в тот или иной момент. Музыка для меня — лучший способ погрузиться в нужное состояние. Часто тексты и мелодии уносят меня и описывают места, где я хотел бы оказаться. Отражение моей личной жизни, которая стала гораздо спокойнее. Своими коллекциями я люблю рассказывать истории, которые наверное беру из детства. В деревнях Эфиопии и Чада обязательно есть рассказчик. Поэтому я всегда думаю о модном шоу как об истории, роли в которой исполняет одежда. Моя мама много читала, а мы читали ей, когда она что-то готовила на кухне. Поскольку мы кочевали из страны в страну, дома мы, чтобы не потерять язык и связь с культурой, говорили на французском. Для мамы это было очень важно.

— А отец говорил с вами по-немецки?

— Нет, тоже по-французски.

— Конечно же, ведь ваш отец — эльзасец. А мать? Тоже?

— Нет, она из Тулона (город на юге Франции, на берегу Средиземного моря. — Прим. редакции).

— Думаю, у вас было чудесное детство.

— Ну, по крайней мере, насыщенное. Когда вы ребенок и переезжаете каждые два года, меняете страны и теряете связи, такой опыт не может быть простым. Но, повзрослев, я осознал, какое это было богатство. Остается столько удивительных воспоминаний, я видел вещи, которые никто кроме меня не видел. Сегодня я понимаю и ценю опыт, который получил в детстве.

— Особенно учитывая профессию вашего отца, благодаря которой вы проводили большую часть времени на улице, под открытым небом.

— Да, я всегда был на улице.

— Не в офисе.

— Всегда на свежем воздухе, всегда под открытым небом.

— Будучи ребенком в Африке, вы часто ходили босиком?

— Конечно, мы носились повсюду с босыми ногами.

— А вот это интересно в свете работы в Berluti.

— Ботинки для меня всегда были чем-то иноземным, чем-то, на что я никогда не обращал особого внимания. Что странно, так это то, что вещи, которые вам кажутся чуждыми, усвоить довольно просто.

 

 

Одежда на моих показах всегда рассказывает какую-нибудь историю

 

 

— Потому что у вас нет связанного с ними опыта — ни негативного, ни позитивного.

— Незнакомое усваивается намного легче. И это прекрасно.

— Давайте поговорим о Berluti. Как вы используете свой словарь, чтобы создавать вещи? Для вас многое незнакомо в этой работе?

— Да, конечно, я же до этого делал только женскую одежду. Это стало чем-то абсолютно новым, как другая сторона монеты. Даже если бы я делал до этого хоть какую-то мужскую одежду, все равно Berluti — это что-то уникальное. Меня все удивляло, но и будило во мне больше любопытства, все казалось непостижимым. И, возможно, люди думали, что я решу все бросить, но то, что меня расстраивает или выводит из равновесия, в конечном счете заставляет двигаться вперед.

— Что руководство LVMH увидело в вас? Почему вас выбрали для этой работы?

— Думаю, я не тот человек, который должен ответить на этот вопрос.

— Хорошо. И все-таки почему вы?

— Почему я? Я часто задавал этот вопрос, но на самом деле и не хочу знать. Не люблю слишком глубоко анализировать вещи, начинаю переживать, что потеряюсь. Есть свобода в том, чтобы чего-то не знать, а я именно к такой свободе и стремлюсь. Если я слишком активно анализирую или слишком хорошо что-то понимаю, я рискую оказаться в рамках определенной категории, в которой я не хочу быть. Что я могу сказать наверняка, так это то, что я одновременно очень удивился и был невероятно горд, когда получил эту работу, потому что делать что-то для этого дома — большое испытание, а я был не самым очевидным человеком для этого. Уверен, были и другие, более подходящие кандидаты. Но то, что дом отважился сделать именно такой выбор и что мы сейчас смотрим в одном направлении, кажется мне по-настоящему смелым. Я хочу, чтобы они гордились и понимали, что все сделали правильно.

— Вы уже делали мужские коллекции, и все-таки как вы учитесь и чему Berluti учил вас?

— Я осваиваю незнакомые мне аспекты ремесла. Например, то, как в Berluti работают с обувью. Создание обуви — это совершенно другой вид архитектуры, нежели работа с одеждой. Это совсем другая профессия, которой я не обучался. Я делал обувь, но, чтобы получилось нечто действительно прекрасное, надо достичь новых вершин, понять архитектуру, что для меня абсолютно непостижимо. А теперь, благодаря команде, с которой я здесь работаю, я медленно, но верно вник в то, как все функционирует.

— Так вы еще были и креативным директором обувного направления Berluti?

— Да, и бок о бок со мной работал человек, который мне все объяснял. И это то, что мне здесь очень нравилось. Я чувствовал себя по-настоящему живым, несмотря на то, насколько это тяжелая и объемная работа. Она дает нечто новое, ведь ты постоянно находишься в процессе обучения. Это то, что заставляет чувствовать себя самым счастливым и живым.

— Мужская мода прочно завязана на тэйлоринге. Вы много работали в этом направлении?

— Нет-нет, в этом все и дело, эта архитектура для меня новая. И в ней я пытался найти точку, в которой мне лично будет комфортно. Я представлял себе мужчину Berluti как нового кочевника, который отличается по природе от кочевников из моего детства. Правда в том, что сегодня мужчины всегда либо в самолетах, либо в такси, перемещаются с места на место. Поэтому я хотел сделать их жизнь максимально комфортной, даже если это жизнь в костюме. Делая то, что я делаю, я привношу чувство легкости и удобства и в свою собственную жизнь.

— А как же драпировки, которые вы так любили раньше?

— Теперь все и вправду стало строже. Когда мы говорим о мужской одежде, речь идет о сантиметрах, а не о миллиметрах. Для меня важно найти правильную позицию, правильный способ сделать мужчину прекраснее. В украшательстве мужчины нет ничего интересного. Интересна идея о том, как подарить ему особый стиль и мироощущение. На этом стоит сосредоточиться, и это мне нравится.

 

 

— Мужская мода движется значительно медленнее, чем женская, в которой изначально заложено быстрое преображение.

— Мне нравится обсуждать с моей командой мужчину, его корни. Первая моя коллекция для Berluti была посвящена мужчине, который, как я лично его видел, не то чтобы небрежный, но для которого кашемировый пиджак — не самая драгоценная вещь на свете. Он встает в 5 утра и понятия не имеет, где проведет ночь. Утром он надевает свои спортивные брюки и кашемировый свитер и уходит. Мне нравится, что его почти не узнать, не описать, что он загадочный. И весь этот микс материалов придуман для того, чтобы дать ему нечто большее, чем идеально отглаженный костюм.

— То есть никаких привычных кодов маскулинности. Как эта концепция менялась из сезона в сезон?

— Ничего не меняется. Это непрерывный процесс. Есть дизайнеры, которые показывают что-то новое каждый сезон, у них есть такой талант, и я восхищаюсь ими от чистого сердца. Но это не про меня. Я как будто пишу книгу, и каждый новый сезон — это новая глава одной и той же книги. Моя история все время продолжается.

— Получается, вы постепенно создавали один большой портрет современного мужчины, мужчины Berluti?

— Мой герой больше бродяга, мечтатель, в то время как мужчина Berluti привязан к своей реальной жизни и мчится по ней. Думаю, мой мужчина — это я, а мужчина Berluti — это тот, кем я бы хотел быть.

— У вас есть некий пантеон людей, реальных или вымышленных, которых можно назвать вдохновителями, музами?

— Нет, это мне вообще неинтересно. Меня притягивают совершенно разные вещи — будь то мужчина в бархатном пиджаке, которого я заметил на концерте, или булочник в фартуке на углу улицы. Мой пантеон — это микс из таких образов.

— То есть не было одного персонажа, который воплощал бы их всех?

— Нет, никогда. На меня в одинаковой степени могут произвести впечатление простой жест и парень на углу улицы. Вдохновение приходит отовсюду, например, от того, как кто-то носит обувь или держит сумку.

Я одновременно очень удивился и был невероятно горд, что получил эту работу, потому что делать что-то для этого дома — большое испытание, а я был не самым очевидным человеком для этого

— Вы ввели в работу какой-нибудь новый для бренда материал, новую ткань? Вы создавали вещи иначе, чем это делали в Berluti до вас?

— Для Berluti огромное значение всегда имели красивые ткани, вкус и утонченность. Возможно, я это интерпретирую по-своему. Не знаю, я не люблю сравнивать себя и то, что было раньше.

— Вчера я рассматривал смокинги из вашей последней коллекции для Haider Ackermann. У них такие необычные светящиеся детали, похожие на трещины.

— Мне очень нравится одна песня Леонарда Коэна, и в ней есть строчка: «Во всем есть трещина, / Через нее и проникает свет». Я всегда считал, что это прекрасно. Вы когда-нибудь были на концерте Леонарда Коэна?

— Нет, не был, но я очень люблю то, что он делал. Как и этот ваш костюм — то, как через него буквально вырывается свет, как через трещины в земле. Это невероятно красиво.

— В этом костюме было для меня что-то мучительное, я был в то время практически на грани срыва.

 

 

— У вас бывало похожее ощущение в Berluti?

— Нет, это было бы слишком…

— Это свойственно именно бренду Haider Ackermann.

— Мужчина Berluti, в отличие от моего, находится вне времени. Он не зависит от трендов и моды, они его не интересуют. Для него существуют безупречные материалы и savoir-faire, которые Berluti может предложить. Я не хотел, чтобы он перестал носить блейзер через один-два сезона, это было бы глупо.

— То есть по-вашему мужчина Berluti не гонится за модой и сиюминутными причудами и не превращается в жертву моды в погоне за имиджем?

— Нет, это неинтересно. Вместе с Berluti мы хотели, чтобы этот мужчина желал чего-то по-настоящему важного. Хочу, чтобы у него был базовый гардероб из идеальных тканей. Кашемировый жилет. Я хочу, чтобы это были простые вещи, которые не теряют актуальности с течением времени. Я попытался собрать команду из абсолютно разных людей. Один из них — панк, покрытый татуировками, другой — скейтер, а третий — больше за классику. Когда я впервые вошел в этот дом, Антуана Арно окружали женщины, они занимались дизайном. Я же хотел собрать более мужественную команду. Я хотел, чтобы каждый нашел здесь свое место. хотел обращаться к самым разным мужчинам. И если нам это удалось, значит, нам удалось все. Гораздо труднее делать красивую и простую одежду без лишних деталей, сфокусировать свое внимание на простоте.

— У Berluti есть ателье с индивидуальным пошивом?

— Да, и оно предлагает не только костюмы по индивидуальным меркам, но и обувь.

— То есть, как вы сказали, у Berluti нет какого-то определенного героя…

— Нет, но дом Berluti одевал самых интересных мужчин мира, от Уинстона Черчилля и Жана Кокто до мсье Сен-Лорана и герцога Виндзорского. Все эти мужчины были немного эксцентричны, и я бы хотел заново открыть их для себя. В сфере люкса обязательно должно быть место для легкого безумия. Я хочу снова найти эту эксцентричность. В прошлом в мужской моде была огромная свобода, теперь все гораздо более кодифицировано. Когда смотришь, как одевался Кокто и что носил Дэвид Боуи, то понимаешь, что у них не было никакого расчета, все происходило случайно. Их стиль принадлежал им. В наше время практически не осталось места случайности.

 

 

— Вы имеете в виду разницу между элегантностью и кодом?

— Да, когда вы путешествуете по разным странам, приезжаете, к примеру, в Бутан и видите, как противоположные друг другу ткани можно заставить работать вместе, вы не находите в этом никакого расчета. Все это — случайность, из которой получается безусловная элегантность. А еще это абсолютная свобода.

— Учитывая то, как коды и правила укоренились в современной моде, вы берете на себя титанический труд!

— Не только в моде, но и в мире в целом, где все должно быть регламентировано и политкорректно.

Герой Haider Ackermann — бродяга и мечтатель, как я. Мужчина Berluti привязан к реальной жизни и мчится по ней — это тот, кем я бы хотел быть

— У бренда Berluti есть свои коды?

— Конечно, есть. Лаковая кожа стала неотъемлемой частью дома, цвета. После показа первой коллекции многие люди говорили о цветах, которые я якобы привнес в вещи Berluti, но все совсем не так. Они всегда были там, я просто поднял их на поверхность и стал играть с кодами.

— А как с вашим брендом? У него есть узнаваемые коды?

— Анализировать собственную работу очень непросто. Я не хочу терять спонтанность и легкость — хотя нет, не легкость, потому что наша работа совсем не из легких. Не хочу терять свободу.

— Вы говорили о случайностях.

Да, для меня это самое прекрасное. Но их сегодня больше нет, нельзя допускать промахи. Раньше у людей было время для случайностей.

 

 

 

 

 

Buro 24/7

22.04.12, 21:17