"Не чужая смута. Один день — один год"
В прошлом году «Обитель» Захара Прилепина стала одной из самых обсуждаемых российских книг. Совсем скоро в «Редакции Елены Шубиной» выходит еще одна новинка этого известного писателя, на этот раз, публицистическая — «Не чужая смута. Один день — один год». Buro 24/7 публикует отрывок из сборника очерков и эссе о российско-украинском конфликте, особенностях нашего восприятия мира, истории и самих себя
«Русские не европейцы уже потому, что после тысячелетней национальной истории мы все еще рассуждаем об этом: достаточно ли мы хороши, чтоб стать европейцами. Это как если бы какой-нибудь зверь, типа волка, прожил целую жизнь, поимел в округе всех волчиц, сожрал в округе по зайцу из каждой заячьей семьи, своровал из каждой деревни по телкý, загрыз в тех же деревнях по дюжине собак — и вдруг задумался: а может я птица? Или я бык? Или я охотник? Или я травоядный? Или я рыба вообще?
Идет к обрыву и думает: сейчас прыгну и либо взлечу, либо в воду упаду, одно из двух, если взлечу — закаркаю, если в воду — сразу нереститься начну.
Волк, не тупи. Ты волк. Лось, не тупи, ты лось. Заяц, не шевели ушами, ты заяц. Итальянцу и французу не придет в голову пытаться понять, европеец он или нет. В России, как мы заметили, больше всего переживают, что «мы не Европа», не совсем русские люди. Русским вообще все равно. Пусть в Эстонии переживают, Европа ли они. Пусть на Украине уверены, что они Европа.
Не надо лезть в анекдот со своей щетиной. Плюс русских какой? Русские могут на себя смотреть глазами европейца (это еще сочинитель Галковский подметил). Европеец в принципе не умеет смотреть на себя глазами русского, он только своими глазами может на себя смотреть. Особенно гордиться не надо — потому что русский не может посмотреть на себя глазами китайца или японца. Русскому проще подумать, что у них вообще нет глаз.
Но и европеец тоже не может, поэтому не будем огорчаться.
Зато мы можем посмотреть на себя глазами татарина или якута, тут нам уже проще.
Поэтому русский умеет (только не всегда хочет) почти все то, что умеет европеец, плюс еще может делать всякие личные национальные глупости (империя, Достоевский, Байконур, Сталинградская битва, бунт Стеньки Разина и прочие фокусы).
какая все это дурь, цеплять «европу» к нашей тележке
Еще русский любит переодеваться в европейца. Он тогда ходит и косится на себя в зеркало и думает: «...А не отличишь... Неужто не скажут лакею, что я ряженый? Неужто не турнут до самого фуршета?»
На самом деле, если к самому важному в русском характере приставлять эпитет «европейский» — это звучит, скорее, унизительно.
«Европейский писатель Лев Толстой». Европе надо прыгать выше головы, чтоб Лев Толстой стал «европейский писатель». Выше головы — и то за бороду не уцепится.
«Европейская доблесть в России, европейские воинские навыки, европейская воцерковленность, европейский иконописец Рублев, династия истинно европейских правителей Рюриковичей, европейский поэт Есенин, европейский композитор Мусоргский, настоящая европейская песня "Ой, то не вечер, то не вечер..." и другая настоящая европейская песня "Эх, дороги, пыль да туман...". Истинно европейская улыбка Гагарина...»
Бесконечный список.
Когда все это произносишь — всем существом чувствуешь: какая все это дурь, цеплять «Европу» к нашей тележке.
Даже тошнит немного, когда этот список перечисляешь. Как будто пуговицу к живой коже пришиваешь.
Хотя, впрочем, есть и европейские вещи у нас. Европейский писатель Акунин. Европейский режиссер Звягинцев. Ну, то есть, возможно, Акунину или Звягинцеву хотелось бы так о себе думать. Но даже их ноготком эдак поскрябаешь и вдруг воскликнешь: «Вася, ты, чо ли? А ты чо так вырядился? Вася, сыми это с себя, а то я тебя пугаюся».
* * *
Человек развивается, получает разнообразную информацию и делает из нее более или менее сложные выводы в первую половину жизни.
Дальше он костенеет и начинает бесконечно доказывать то, до чего додумался, будучи в ясном молодом уме.
Гете прав: «Мы живем в прошлом и умираем в прошлом».
Хорошо, если прошлые человеческие убеждения основаны на каком-то, скажем так, положительном фундаменте: «Бог есть, быть может, вопреки тому, что происходит со мной», «Я люблю свою Родину, быть может, даже вопреки ее отношению ко мне и к другим», «Я живу с хорошей женщиной и хочу сделать ее счастливой, быть может, даже вопреки...».
Но периодически случается обратное, человек выбирает себе какую-нибудь чепуху в качестве основы, типа «я живу в ненормальной стране» или тому подобное, и потом всю оставшуюся жизнь бегает с пеной на губах, как припадочная собака.
Идиоты, естественно, случаются в равной степени и среди первых, и среди вторых, но... Сами понимаете.
Первые жмурятся на солнышко, гладят внуков и шепчут, теряя стариковскую слезу, что-то там бормоча вроде «Крым наш». А вторые... Ну, что вторые. А то вы не видели вторых.
А так — да, оба в прошлом, по Гете.
* * *
Мой товарищ, известный и невероятно талантливый музыкант — русский, взрослый, разумный, — пишет мне, что у него депрессия.
Отчего? — спрашиваю.
Он говорит: у меня исчезла вера в то, что страна моя будет жить по-человечески.
Пишет, что в девяностые у него была огромная надежда, и эта надежда не погибала все «нулевые».
Нам казалось, что этот тоскливый позор никогда не кончится
Он верил, что наша страна встала в общий хоровод со всеми остальными «цивилизованными странами», и хотя место ее по-прежнему оставалось не самым завидным, однако жизнь тогда хотя бы имела краски: розовые, голубые, желтые, яркие, радужные.
И только сегодня он ощутил, что мы выгнаны из хоровода прочь. Что мы стали отбросами и ничтожеством мира, что выхода не предвидится.
Нет, пишет он, вера, что, цитирую, «эволюция победит», осталась — но он огорчается, что не доживет до этого.
Парадокс.
Я и подобные мне — все мы жили девяностые и «нулевые» в ощущении распада почвы, в непрестанной тошноте. Мы почти потеряли надежду. Там были разноцветные краски — но все это разноцветье выглядело так, будто кого-то вырвало нам под ноги.
Нас воротило от того хоровода, в который нас увлекли на правах бедного, глуповатого, начудившего и нераскаявшегося даже не родственника, а соседа.
Нам казалось, что этот тоскливый позор никогда не кончится.
Мы никуда не собирались уезжать отсюда и знали, что будем жить здесь вопреки всему — просто нам выпала такая жизнь, и другая могла не настать.
Чувство причастности к своему народу — «где он, к несчастью, был» — спасало.
Совсем недавно у нас появились смутные надежды, что все произошедшее за четверть века было не напрасно. Тысячи слов, которые мы прокричали на митингах, наше, против большинства и вопреки всему, юное брожение в 91-м и в 93-м, наши товарищи, убитые в Приднестровье и в Чечне, наши соратники, сидевшие во всех тюрьмах обновленной России, наша площадь Революции, наша страсть к прошлому удивительной нашей Родины.
У нас появилась надежда. А у них пропала.
Удивительно, но во всем остальном мы с этим музыкантом и с подобными ему — схожи.
Нас радуют одни и те же книги, одни и те же фильмы, мы ходим на одни и те же выставки и любим одну и ту же музыку.
В свое время Андрей Синявский писал, что у него были только «стилистические разногласия» с советской властью.
Нынче все наоборот. С нашими оппонентами, живущими в своей иллюзорной, на наш вкус, «эволюции», — совпадения у нас только «стилистические».
все мы жили девяностые и «нулевые» в ощущении распада почвы, в непрестанной тошноте. Мы почти потеряли надежду. Там были разноцветные краски —
но все это разноцветье выглядело так, будто кого-то вырвало нам под ноги
Мы обладаем общим культурным кодом.
Во всем остальном мы противоположны. Диаметрально!
Что им хорошо — нам смерть. Что нам радость — им депрессия.
«Я выйду в городе солнца, / Мне ноги лизнет волна. / А ты возвращайся в свой Углич / И живи одна», — поет мой товарищ.
Углич — наш дом, мы к нему привыкли. Уж не знаем, где ваш город солнца и кто вас там лизнет.
...Только что встретил этого товарища на просторах Сети.
Там вывесили новость о том, что РПЦ наградило главу КПРФ.
Товарищ написал: энтропия абсурда зашкаливает.
Я вяло съязвил: венчание однополых людей в храме — тоже часть энтропии абсурда, или нет?
Что он ответил, я не посмотрел.
Все эти разговоры идут по инерции. Нам не о чем объясняться. Так же могут пытаться договориться рыбы и пауки, кроты и дельфины.
У нас, да, общие песни — но разная страна.
Одни и те же любимые писатели — но иначе настроенные рецепторы.
Наш символ веры состоит из слов, отрицающих их символ веры.
Их наряды нам кажутся вывернутыми наизнанку, а их речь о самом главном — речью о самом вздорном.
Когда я писал «К нам едет Пересвет» — они читали: «К нам едет дикобраз».
Их депрессия — для нас только слабый повод пожать плечами. Они же нашу депрессию в упор не видели, а если видели, то вообще не понимали, о чем мы грустим: «радоваться надо».
Быть может, мы жили в одном прошлом, которое видели по-разному, но будущее точно рискует кого-то из нас переехать катком.
То, что придет еще позже, быть может, примирит нас — но это уже не будет иметь ни малейшего значения.
В России живут сотни народов и уживаются тысячу лет.
Но в том смысле, о котором я говорю сейчас, у нас две расы.
Эти две расы иной крови. Разного состава.
Когда мы выплываем — они тонут. Когда они кричат о помощи — мы не можем их спасти: нам кажется, что мы тащим их на поверхность, а они уверены, что мы их топим. И наоборот: пока они нас спасали — мы едва не задохнулись.
Нам больше нечего обсуждать. Я не хотел бы еще раз говорить об этом.
Я просто собираю рядом тех, кто думает так же, как мы, спасается так же, как мы, и молится о том же, о чем молимся мы.
Вернуться бы в Углич — он и есть город солнца».
Захар Прилепин, «Не чужая смута. Один день — один год»
Выбор редактора
Подборка Buro 24/7